|
Со времен написания последней что-либо значащей критической статьи о русской
поэзии прошло столь долгое время, что нам необходимо упомянуть происшедшие перемены
как в самом духе нации, так и в ее жизни. Ибо всякая литература, особенно русская,
всегда показывала, как некоторые идеи воплощены, и потому для понимания ее, в
первую очередь, необходимо знать, какая именно идея рассматривается как воплощенная.
Под идеей я понимаю, конечно, не какой-либо концепт, замысел, схему и т.д., но
некую ступень сознания (действительная, невербальная), качество религиозности
субъекта и общества. Литература не есть зеркало действительности, как и действительность
не есть зеркало литературы. Но и то, и другое суть явленные в слове и в теле деяния
Духа. Но поскольку слово - материал более духовный, чем психо-соматический-мир,
называемый обычной действительностью, постольку с содержательной точки зрения
литература есть потенциированная действительность. Литература, не отвечающая этому
определению, является литературой только формально и поэтому вообще недостойна
рассмотрения.
События 1917 года являются безусловно поворотным пунктом не только в истории русской
государственности, но и в истории русского духа как такового. В зависимости от
понимания происшедшего тогда, мы понимаем и все события советского семидесятилетия,
в каком бы аспекте их ни рассматривать. Итак, я утверждаю, что в 1917 году русский
народ на 929 год после Крещения совершил богоотступничество. Этот факт приходится
принимать во всей его ясности и простоте. Никакие поиски виноватых в лице инородцев
или заговорщиков не смогут отменить ужасного, но совершенно очевидного: народ
в большинстве (неважно, сознательно или бессознательно) поддержал именно безбожное
большевистское правительство; а контрреволюции, несмотря на ее безусловный героизм,
не хватило веры, чтобы сделать войну религиозной. И потому она была обречена,
ибо из двух безбожников всегда побеждает худший.
Можно и должно говорить о миллионах, погибших за веру, но говорить с тех пор
о православии русских как народа есть непростительная некритичность. И вовсе не
потому только, что худшая его часть с чрезмерной и методичной жестокостью расправилась
с лучшей, но и потому, что с тех пор русские перестали существовать как народ.
Но прежде чем показать последствия этого события в сферах национальной и социальной,
я укажу на преломление этого же события в литературной сфере.
В сфере литературной вероотступничество оборачивается бессодержательностью. Как
это следует понимать? Я думаю, не скажу ничего нового, если укажу, что нашу литературу
всегда одушевляло некое исповедничество, и что все наши писатели, я не говорю
уже о философах и публицистах, были носителями и исповедниками христианского вероучения,
так или иначе понятого. Это исповедничество не есть только некое субъективное
умонастроение, но процесс куда более сложный, предполагающий в том числе общество,
принципиально единомысленное автору и не приемлющее его учения скорее в силу обстоятельств
времени, нежели в силу его содержательной стороны. Только при таких условиях возможен
процесс постепенного усвоения идей писателя, а значит и воссоздания его собственного
облика в умах последующих читателей. И вот этот процесс, в котором литература
играла роль опосредующего звена между христианским вероучением и всегда языческой
социальной практикой, с 1917 года прерывается. Возьмите любого, пусть даже самого
народного и почвенного поэта советского времени, например, Есенина или Рубцова,
и сравните его религиозность с религиозностью аристократических Пушкина или Тютчева.
На фоне последних первые выглядят просто язычниками.
Поэтому несмотря на многие страшные и вызывающие сострадание судьбы, русская литература
не украсилась в XX веке ни одним истинный исповедником. В этой связи очень полезны
примеры Александра Солженицина и Иосифа Бродского, ибо в их случае мы можем наблюдать
все субъективные атрибуты, свойственные русским писателям, при совершенном ничтожестве
объективного содержания. Поистине скудость и самоотчужденность стала уделом русской
литературы с тех лет, а бессмысленная трагедия и псевдоюродство, разыгрывание
идиота перед самим собой - уделом русского писателя. Достаточно сравнить техничный
психологизм и деланную красоту Набокова с какой-нибудь нелепой душевностью Тургенева,
чтобы понять, сколь действительно далек XX век не только от христианства, но и
от человечности.
Чему, в самом деле, мог научить своего читателя любой из литераторов XX века:
техничной игре ассоциаций, тонкостям своих переживаний, разнообразию опыта, т.е.
всему тому, что он, лишенный Бога, может выдавить из себя? Ничему, ибо этому не
учат. Это очень важно, ибо учительство столь же неотделимо от исповедничества,
как и исповедничество от учительства - одно поверяется другим. Пустое исповедничество
равноценно самодовольному учительству. Солженицин, Бродский и весь сонм новоявленных
диссидентов не потому оказались лжепророками, что отреклись от идеи, а потому,
что им не от чего было отрекаться.
И в этом не только их вина, ибо реальность богоотступничества такова; но теперешний
читатель, что называется, - "сам с усам". Он утвержден в себе, ничего
не ищет, умнее всех, ибо ему нечему больше учиться, т.к. нет ничего больше него.
Он желает позитивного, т.е. чтобы то, что в нем, подтверждалось. А в нем богоотступничество
и пустота. Поэтому наиболее читаемое либо развлекает, либо смакует бессмысленность
(например, бессмысленное страдание или бессмысленное наслаждение); но смакование
бессмысленности - это вид развлечения. А развлечение - одна из бессмыслиц. Круг
замыкается - в этом кругу вся литература после 1917 года. Весьма полезно заметить,
что это относится и к эмигрантской литературе, которую внешние условия ничем не
ограничивают, что лишний раз указывает на то, что причина у этого явления духовная.
Вернемся, однако, назад и покажем, что означал для нации и народа этот "подвиг".
Богоотступничество оборачивается в национальной сфере гибелью нации. Так что гибель
русского народа на данный момент представляется совершившимся событием. Это можно
видеть из следующего: слово "русский" лишь в третьестепенном смысле
означает "русский по крови". Уже даже Киевская Русь состояла из разных
народов, объединявшихся единой Церковью и единым государством. Так что слово "русский" означает, в первую очередь, вероисповедание, во вторую - принадлежность к русскому
государству, и уже в третью - кровь. Таким образом, русскими мы называем исповедающих
Православие, живущих в государстве, по мере сил воплощающих в общественной жизни
религиозные максимы и через это обладающих своим собственным историческим лицом,
своей эсхатологией, собственно, и делающей их Православие русским. И вот я говорю:
русские как народ более не существуют, ибо даже чисто формально православных в
России едва ли даже половина; а о нынешней безбожной и антинародной государственности
даже смешно и говорить. То, что большинство русских признает эту государственность
законной, убеждает меня в том, что они уже превратились из народа в потребляющий
и трусливый плебс. Это видно также из поведения русских, оказавшихся в диаспоре
после Беловежского соглашения: значительное меньшинство из них пожелало вернуться
в митрополию (ибо куда возвращаться потребителю?). А те, которые выражают хоть
какое-то недовольство, например, полуфашистскими режимами Прибалтики, усмиряются
с удивительной легкостью. Таким образом, аморфность и бездуховность русского государства
свойственна и всем русским в диаспоре. Это плата народа за богоотступничество.
Возьмем Крым. Там русские столкнулись с татарами. И что же? Нищие, но дружные
и трудолюбивые мусульмане плодятся, размножаются и отнимают торговлю и землю от
сравнительно обеспеченных, но враждующих между собой, ни к чему не способных и
легко отступающихся от своих притязаний русских. И то же, только еще хуже, на
Кавказе, и в Татарии, и где бы ни столкнулись азиаты с европейцами. Народа нет,
все обособлены друг от друга; воровство, пьянство и разврат стали явлениями, настолько
обыкновенными, что стыдно не только осуждать, но и не совершать их. Ни патриарх,
ни президент не говорят ни слова о безмерном падении русских. Призывы к покаянию
и наслаждению гармонически дополняют друг друга. И во всем этом ни единого проблеска
общественной мысли. Никто, похоже, серьезно не понимает, что все кончено, что
если эту толпу еще можно сделать народом, то придется начинать с нуля, и лучше
прямо сейчас... Чтобы оценить скотство нынешних русских, достаточно посмотреть
на теперешний фольклор: то, что заступило место Палеха, вы легко можете увидеть
на стенах своих парадных. Да, именно то, что создало Палех, создает и эту настенную
живопись. Послушайте песенки из ларьков: они пришли на место былин. То, что осталось
от народа, находит себя в этих формах.
Что ж, произнесем ему надгробное слово: в своей жизни ты часто рвался к божественному
и иногда достигал его; однако, уверившись сначала в том, что ты один на свете
- богоискатель, ты уверился также и в том, что ты постиг Его. А вслед за этим
бросил и поиски, ибо тебе казалось, что ты стал духовным. Но ты развратился, и
страсти разорвали тебя, и ты стал безумен, и умер. Мы не можем гордиться больше
твоим огромным и уже разлагающимся телом. Но видит Бог, как больно нам, о любимый,
видеть тебя таким, разделяя твою судьбу.
Теперь мы покажем, что значил для литературы этот процесс распадения нации. Национальное
в литературе всегда обозначает особенность в усвоении абсолютного, или, если мы
возьмем это описательно, как продукт, - наличие стиля. И вот, с одной стороны,
мы наблюдаем во всей советской литературе редкостную безвкусицу и бессилие, причем
именно там, где она пытается быть наиболее серьезной и говорить о главном; а с
другой стороны, - щемящую ностальгию по "избяной Руси" у одних, "солнцу
Александра" - у других. Действительно, все постреволюционное в литературе,
с одной стороны, - цинизм и абсурд, с другой - ностальгия. Был лишь один момент,
когда нация вновь почувствовала свое единство. Это годы второй мировой войны.
Поэтому многое из того, что создалось в этот период или позднее о нем, выпадает
из этого определения. Но в остальном это безусловно так. Ибо отсутствие объективного
содержания, конституирующего дух, было определяющим не только для духовного, но
и для эстетического. Отсюда нигилизм в эстетике есть слепота к красивому; абсурд
- нечувствительность к живому. Ностальгия - фантомная боль, в которой дается несуществующий
предмет или часть души. Все положительное содержание этой литературы было дано
в ностальгии; даже у Бродского - первого поэта советского нигилизма - лучшие стихи
полны ей. Ностальгия была единственным основанием хоть какого-то стиля, и поэтому
из нее выводимы определяющие его черты:
1. Предмет искусства дан не в вере, не в уме, а в боли; следовательно, то, что
не дано в боли, вообще не дано как поэтический предмет.
2. Сама эта боль есть то, что есть (как у испытывающего фантомную боль в действительности
существует только она, а не потерянная конечность, например). Боль есть то, что
порождает предмет, и для искусства есть только она.
3. Эстетическое восприятие есть сопереживание.
На практике черты этого стиля пронизывают всю хоть сколько-нибудь стилистически
значимую русскую литературу последнего времени. Они имеют многообразнейшее воплощение
в литературе диссидентской, и мы не встречаем в них ничего значимого. Почему же
мы говорим о стиле лишь в переносном смысле? Да потому, что стиль есть особенность
в усвоении абсолютного. А в ностальгии ничего абсолютного не усваивается и не
вспоминается, но только особенное. Поэтому то, что вырастало из ностальгии, было
лишь комментарием к комментарию. Так, предчувствуя распад, но не понимая причин,
народ в лице своей думающей части стремился удержать ускользающую народность.
Теперь скажем коротко о том, что значило вероотступничество для социума, и как
это отразилось в литературе. Безбожное государство, присваивающее себе статус
Церкви, есть государство дьявольское, а потому не только кровавое и ужасное, но
и лживое и карикатурное. Ложь, сначала бессознательная, а потом все более и более
осознанная, лежит в его основании и пронизывает все его практики. Удивительным
образом государство, присваивающее себе абсолютное право суда, впадает в своеволие.
То, что выдает себя за абсолют, уходит в небытие, мнящее себя всевластным становится
бессильным. Кровавый кошмар лопается, и за ним - только пустота. Мы были этому
свидетелями, и не можем уже обмануться.
Иллюзия актерства становится уделом граждан такого государства: иллюзия - для
невежд, а актерство - для лжецов. В действительности все лгут и сознательно, и
бессознательно: литература, как мы уже говорили, представляет собой действительность,
возведенную в степень. А значит, и писатели персонально обладают этими качествами
в большей мере, чем все остальные. Мы только вкратце наметим контуры этих явлений.
Иллюзионизм в литературе - это родовое понятие для всех прочих "измов",
обозначающих неспособность поймать субстанциальности, т.е. укорененности в абсолютном
своих предметов. Для всякого художественного мышления, которое объективирует свой
предмет (неважно, конструирует оно его или истерически выплескивает).
Мы различаем иллюзионизм как статус произведения искусства в глазах общества и
как определенное состояние художника, характеризующееся его неспособностью создавать
эстетически объективное. Как же эстетическая способность приходит в такое ничтожество,
что производит иллюзии? Это возникает отчасти благодаря социальному заказу, отчасти
благодаря осознанной лжи; отчасти же это вызвано тем, что воля, изнуренная непрерывным
произволом, начинает угасать как способность создания общезначимого, а разум,
утомленный выдумыванием плоских рассудочных законов, столь же легко падает в игру
ассоциаций, сколь легко и последняя переходит в законотворчество. Разум все труднее
схватывает саму форму идеальности. В тоталитарном государстве приходит в упадок
весь состав человека, и отчужденность социально объективного делает также сомнительной
и возможность эстетически объективного, т. к. и социальное, и эстетическое не
есть по содержанию и способу возникновения что-то производное от общественного
договора, но лишь существует в этой форме. Закон (и даже уголовный) всегда отражает
в себе воззрения на природу Бога и человека. Это то, что он есть, но он есть всегда
в форме общественного договора. Последний есть способ его существования. Так же
обстоит дело не только со справедливым, но и с прекрасным. Господствующий стиль
всегда по своему существу есть некое общее определение, соотносящее природу Бога
и человека. Но его бытие протекает в форме общего согласия, неосознанного единства
эстетического чувства.
Вероотступничество собственно в сфере государственной выражается в том, что происходит
внезапная гипертрофия и абсолютизация социального пласта в каждой единичной душе.
Но эта же гипертрофия означает реально неспособность ни к какому консенсусу, запертость
каждого в своей индивидуальности - все это именно в силу абсолютизации социального,
ибо социальное есть соотносительное. Становясь абсолютным, оно перестает быть
соотносительным, и тем самым человек просто мертвеет с социальной точки зрения.
Это омертвение делает его неспособным стать реальным носителем закона и стиля,
ибо тоталитарный человек (в том числе, и тоталитарный демократ) ведет себя, с
одной стороны, как полностью обусловленный чем-то внешним, а с другой стороны,
- как сам свой закон и стиль. И тот, и другой образ мыслей лишены, конечно, всякого
основания. Сознание, оторванное от действительности, погружается здесь в иллюзии
и даже не знает об этом. И сейчас, и в советское время остается только удивляться
иллюзорности всего этого государства, не имеющего никакого понятия о себе, всех
этих университетов, судов, тюрем, музеев, представляющих собой сохраняющиеся по
инерции мертвые формы. Никто не знает, что они есть и зачем они есть. Они просто
есть, и мы в них посажены. Это реальная иллюзорность. Творчество, вырастающее
из такого сознания, - всегда "изм".
Колоссальный отпечаток такое положение дел накладывает на личность художника,
который обычно понимает ложность своего положения. В нем возникает некое растроение
личности. С одной стороны, он обусловлен обществом, которое считает его то иллюзионистом,
то теургом; при этом все его существо противится социальному форматированию. С
другой стороны, то, что делает его художником, неумолкаемо внушает ему, что все,
что он видит и производит, есть бесконечный порочный круг, из которого нужно обязательно
выйти, потому что все это - не иллюзия, а самое что ни на есть настоящее зло.
И наконец, с третьей стороны, сам он, изнуренный обособленностью и конфликтом
творческой силы и творческой среды, пытается, чтобы сохранить жизнь, либо вовсе
отказаться от творчества, либо, опьянившись духами смерти, обострить этот конфликт
до предела в ожидании скорого конца. Такую растроенность художника я называю актерством,
ибо, чем бы ни занимался человек, внутри которого существует такой разлад, частной
ли жизнью, общественной ли, и даже в минуты творчества, он не может избавиться
от ощущения лицедейства. Важнейшим следствием такого самочувствия является эстетическая
невменяемость, т.е. неспособность автора нести ответственность за собственное
творчество. Хотя этих следствий много, мы позволим себе закончить на этом.
Почему же мы связываем этот феномен именно с распадом русской государственности?
Здесь мы исходим из того, что государство - не какой-то навязанный извне институт,
а человек - не животное, которому его навязали, но нечто в каждом из людей, объединяющихся
в народ, а потом и в народе в целом продуцирует из себя как народность, так и
законность, и государственность. Но что же такое государственность? Это справедливость,
конкретизировавшаяся до свода законов, и следовательно, объективировавшаяся до
общеобязательности. Таким образом, всякое государство существует как некое разумное
содержание в воле объективирующего его народа. Но и каждый отдельный субъект в
отдельности, и народ в целом имеют неповрежденными и разум, и веру не согласно
какой-то неизменной природе, но благодаря усилию и благодати. Безбожник же (иногда
не сам, но в лице своих детей) необходимо лишается и того, и другого. Вероотступничество
русских сделало их неспособными к государственности, т.е. сделало их неспособными
мыслить истину и наделять ее бытием; а это и значит, что неспособность к государственности
есть иллюзионизм в литературе и актерство в жизни писателей. То, что породило
кровавое и мишурное государство, породило также кричащую и пустую литературу и
подобного ей художника.
После того как мы набросали схему общих понятий, посмотрим, как они исторически
существовали.
(Историческая справка будет изготовлена по востребованию).
Нечто новое и не редуцируемое к вышеописанной логике появляется в России лишь
в 70-х годах. Я имею ввиду то движение, знаменем которого впоследствии стало имя
Б.Г. Нам очень важно разобрать структуру этого явления, ибо мы сами являемся его
наследниками и продолжателями. Первое, что здесь требуется отметить, это преодоление
богоотступничества, но не через покаяние, а через полную смену контекста. Движение
хиппи вообще, как и любое левое движение, было антикультурным, мнившим себе, что
именно в нетрадиционной непосредственности познается высшее и гармонизируется
наличное. Но именно в силу этого взгляда оно и было мало того что типическим европейским
просвещенческим движением, но и движением банально языческим, формой, в которой
угасали последние искры христианского духа. Совсем по-другому это было у нас,
ибо у нас было получено словно новое откровение с Запада. Это в полной мере вырвало
нас из духовного контекста России. Мы постоянно сверяли, было ли это откровение
тождественно тому, что было у нас до богоотступничества. Впрочем, этот вопрос
как вопрос встал лишь позднее. Первично же буддизм, белая гвардия и психоделическая
революция водили хороводы вокруг погребального костра современности. И это первое
сознание в России, не обусловленное богоотступничеством, было также первым утвердительным
сознанием. Оно утверждало Бога вообще, вообще нацию и вообще общество. А что это
не было самообольщением, можно увидеть хотя бы из следующего. Еще в конце 60-х
Моррисон спел:
Blood will be born in the birth of a Nation,
Blood is the rose of misterious union.
И действительно, это было движение, организованное самобытно и в религиозном,
и в социальном плане, создавшее свою "систему" и свою "религию"
на принципах, отличных от лежащих в основании любых европейских обществ и церквей.
Таким образом, кровь (пролитая на улицах) возродилась, как и пел Моррисон, в рождении
нации, ибо была знаком некоего реального духовного союза. К 80-м годам, скажем,
в России хиппи представляли собой маленький народец со своей верой, культурой,
обычаями и т.д. Я сам хорошо помню почти физиологическое отвращение, которое мы
иногда вызывали у большого народа, и почти этнографическое любопытство, которое
мы часто вызывали.
Таким образом, реально новое сознание не могло действовать только в идеальном,
но его действие было всеобъемлющим. И эта всеобщность - лучшее свидетельство его
действительности и новизны. Никакие диссиденты при всей их образованности и энергичности
не создали ничего более антисоветского, никакие "исты" не создали в
языке более устойчивой речевой практики, чем хиппи.
Итак, указав на формы, отразившие его подлинную субстанциальность, мы зададимся
вопросом о его содержании. И этот же вопрос соотнесет это движение с движением
русского народа. Мы уже сказали о внутренне противоречивом начале этого движения
- внутренний кризис, свойственный каждому русскому, был здесь скорее отстранен,
нежели преодолен. Поэтому, как только этот новый дух к новая литература пытались
отойти либо от критических, либо от чрезвычайно общих и абстрактных утверждений,
так тут же всплывала эта безосновательность и внутренняя противоречивость самого
основоположения.
Вся значимость хиппи состояла в том, что они были первыми, решившимися строить
свою жизнь исходя из духовного, первыми отринули все только феноменальное. Но
тот кризис, который они наследовали, будучи русскими, был именно духовным кризисом
и принадлежал к самой субстанции их духа. Избавиться от него, отстранившись, было
просто невозможно. Поэтому, когда это стало ясно, открылись принципиально 2 пути:
либо действительное преодоление богоотступничества, либо дальнейшее движение к
религиозному и социальному обособлению.
Теперь, когда мы видим вокруг множество сект, религиозных обществ и других образований
подобного рода, внутренне инородных не только русскому духу, но и вообще христианству,
этот второй путь не может нас удивить. К позору для движения надо сказать, что
в своем большинстве оно двинулось именно этим путем, так что самое светлое в нем
и был этот момент перехода, неопределенности, отстранения от практики богоотступничества.
Литература этого направления представлена прежде всего творчеством Бориса Гребенщикова,
и являет собой литературу, построенную на совершенно других принципах, нежели
советская. Во-первых, в основании всего творчества Б. Г. лежит действительная
вера в некоего бога. Только на фоне этой веры разыгрываются интермедии его шуточных
песен, именно он познается в эклектической символике его серьезных работ. Только
эта вера скрепляет единой нитью все чуть ли не корпускулярное многообразие его
творчества. С содержательной стороны эта вера очень неопределенна, т.к. остается
на почве абстрактного имяславия. Т.е. его бог в тот период познается только в
именах, но не имеет своего собственного имени, а значит и своего образа, и своего
характера. Все имена для Б.Г. еще только нарицательные, а потому возможно и механическое
(магическое) отношение к ним. В общем, богопознание представлялось Б.Г. построением
проницающих природную историческую действительность символических рядов образов
и действий. Потому мы видим в его творчестве колоссальное богатство природных
и исторических (вплоть до бытовых) символов без единства субъекта постижения,
что выражено в синтаксической бесхребетности, аморфности и смысловом оборотничестве
этих символов. Так что действительно высокая поэзия то и дело срывается в пустое
эстетствование и плоский гедонизм, которые, выделившись, составили потом содержание
"буддистского" периода его творчества.
С точки зрения нации, его творчество весьма характерно и показательно: в ранних
работах ностальгия определенно присутствует наряду с авангардом, однако сразу
же они соседствуют с харизматическим утверждающим духом, в котором положено вышеописанное
абстрактное религиозное содержание. Весь драйв Б.Г., выразивший настроения многих
людей именно в силу абстрактности религиозного содержания, не мог быть ни чем-то
божественным, ни чем-то демоническим. Он был всецело человеческим весельем, свободой
от прошлого, и своего рода осторожным восторгом от нащупываемой воплощенности
высшего. Этот же подъем чувствовали и все причастные тогда к движению. Воодушевление
было полностью адекватно не только религиозности Б.Г., но и тому субэтносу, которому
он пел и которому был нужен. Он все более вытеснял ностальгичность и абсурд, пока
не достиг своего апогея в "Дне серебра".
Нигде, однако, не видна так слабость и неустойчивость этого нового сознания, как
в социальном измерении творчества Б.Г. Ибо и иллюзионизм, и актерство были свойственны
ему в высокой степени, Еще раз напомню, что к иллюзионизму я отношу все только
объективированное; но поскольку все эстетическое есть всегда также и объективированное,
то можно спросить, чего именно должно не хватать в произведении искусства, чтобы
оно не отличалось от иллюзии. Другими словами, в чем объективная бытийственность
эстетического? На этот вопрос существует простой ответ: объективная бытийственность
эстетического есть в мире опыта - душевного или духовного. Но что же в самом этом
опыте объективное и общезначимое? Безусловно, не вносимые в него рассудком категории,
но то, что в нем сказывается об Абсолютном. И вот, традиция есть знание о том,
что в опыте сказывается об Абсолютном. Потому укорененность эстетического просто
в опыте не придает ему объективности, и всякое нетрадиционное в вышеуказанном
смысле искусство иллюзорно, и что показательно не только для воспринимающего,
но и для самого художника. С этой точки зрения мы находим у Б. Г. страшное смешение
- песни, обладающие высокой степенью действительности, тут и там соседствуют с
тенеподобной эклектикой. Так же обстоит дело и с актерством: в свете последних
событий нам ясно видно, что актерство так же съело этого человека, как иллюзионизм
- его творчество.
Этот иллюзионизм и сама перекошенная и раздвоенная фигура Б.Г. являют собой наглядный
пример прелестной несуразности этого движения в его первой фазе, а также невозможности
для нового сознания, изойдя из своей главной предпосылки - отделенности, как сколько-нибудь
конкретизировать свои мысли, так и придать своим адептам хотя бы какую-то цельность.
Итак, не удостоив словом тех, кто пошел "буддистским путем", мы сразу
скажем о втором направлении, которое, на мой взгляд, может быть обозначено именем
Сергея Калугина, так же как вышеупомянутое движение именем Б.Г. Но прежде следует
кратко сказать об отношении к поэзии движения, к эпохе "баратынщины"
в русском декадансе. Ее расцвет падает на 60-70 годы и украшен именами И. Бродского,
В. Кривулина, А. Кушнера, О. Охапкина, В. Сосноры и других известных поэтов. Обычно
их формируют в школу по какому-либо внешнему признаку, например, месту жительства
или классицистичности образности, и потому называют либо новой ленинградской школой,
либо неоклассицистами и т. п. Мы же будем верны своим принципам и скажем прежде
всего, что никакая вера не связывала этих поэтов вместе, кроме веры в то, что
советское государство есть зло. Эти поэты существуют каждый сам по себе; и говорить
о Бродском и Охапкине через "и" можно в силу либо внешних обстоятельств
жизни, либо их общих пороков, либо этой неглубокой веры. Это, пожалуй, самое серьезное
отличие этой поэзии от основанной на вере и потому монолитной поэзии движения.
Поэзия ленинградской школы в своем принципе была все еще советской поэзией, но
в момент ее смерти-перерождения, поэзия же движения - уже новейшей поэзией.
Если разобрать эту школу с национальной точки зрения, то она будет не русской,
а еврейской поэзией. Ибо для выражения господствовавших идей еврейский народ духовно
подходил как нельзя лучше. Эта поэзия построена не на ностальгии, хотя последняя
в ней богато представлена, не на харизматическом пафосе, но на некоей разгоряченности
индивида. Все стихи этой школы как-то особенно выпячивают средних размеров автора
то в тюрьму, то в пейзаж. Да, это, конечно, еврейство. Если что в них и было русского,
так это страшная, непереваренная, довлеющая тоска, загнавшая Олега Охапкина (безусловно,
лучшего представителя этого движения) в сумасшедший дом. Он "...предпочел
со всей Россией сгорбленно молчанья крест нести за всех за них".
Однако, говоря о еврействе этой школы, я не могу не заметить, что такая школа
в русской поэзии стала возможной только благодаря тому, что процесс атомизации
общества, процесс потери народом единства (т.е. реальность безверия) стал именно
в 60-70 годы общерусской действительностью. В этом смысле евреи могли дать русским
большую фору. Итак, по национальному признаку поэзия движения (частенько предпочитавшая
местоимение "мы" местоимению "я") не просто отлична, но являет
собой прямую противоположность нашим "баратынщикам". Ибо в основании
ее лежит единящее, увлекающее всех к единому срастворению, а не дистанцирующее,
не рельефность ничтожных переживаний субъекта.
Теперь, с социальной стороны мы должны сказать, что этот неоклассицизм опирался
всецело на советскую интеллигенцию, стремившуюся украсить свою пустоту хоть чем-то.
Ничего похожего на хиппи мы не найдем в том обществе, для которого создавалась,
например, холодная и развратная поэзия И. Бродского. Поэтому иллюзионизм - судьба
этой поэзии. Он становится в ней, скажем, у Кушнера, сознательно выпестовываемым
явлением. Это сейчас видно в их ЛИТО, на тех концертах, которые они устраивают:
как бы эстетствующие поэты читают как бы наслаждающейся публике (состоящей наполовину
из как бы поэтов) как бы вдохновенные стихи. И то, что их ничего, кроме этого,
не держит вместе, делает наслаждение их неглубоким, и в него привходят сладострастие
и честолюбие; и первое служит основанием для их лирики, а второе - для их сарказма...
Раньше, конечно, Совдеп их поддерживал в большей напряжении, но теперь актерство,
свойственное им всегда, окончательно растерзало их. В этом отношении поэзия движения
ближе всего к вышеописанной школе.
Совершенно на аналогичных принципах, но в значительно более здоровой нравственной
атмосфере, существовало, главным образом, в Москве и других провинциях КСП. Однако
нравственное здоровье было куплено такой интеллектуальной скудостью, что мне не
хочется отдельно обсуждать ни "образ маленького человека" в песнях авторов-исполнителей,
ни идею возвращения в райский шалаш в среде московской технической интеллигенции.
Оно было движением еще совершенно совдеповским. В нем мы не найдем даже полного
самоотрицания. Этим объясняется сравнительное благополучие середины, которым они
обладают, и тому подобные блага. Я думаю, оно просуществует еще долго, как тихая
и милая гавань, полная рыбачьих лодок и полусгнивших шхун.
Однако вернемся к главному в нашем повествовании: именно Калугин впервые избежал
субкультурности и безбожия, которые то сообща, то по-отдельности определяли предшествующую
литературу. Нет ничего удивительного, и в том, что его творчество состоялось в
исторически новый момент, ибо внутренне едины все деяния Духа.
Сначала мы скажем о смысле происшедших в последние десятилетия перемен. И здесь
нам нужно ответить на несколько вопросов: что обозначает нынешняя свобода? Очевидно,
это положенная неспособность вообще что-либо утверждать. Объективно она является
необходимым следствием богоотступничества, исторически же всплыла только теперь.
Потому правильнее называть эту свободу вседозволенностью, свободой от слабости.
Вседозволенность, т. е. отсутствие объективности, данной в государстве как законность,
есть симптом разрушения общества как такового. Ибо система социальных статусов,
их прав и обязанностей существует сейчас главным образом на бумаге. Социальные
отношения подменены личными, закон - произволом. Разрушение нации, наконец, повлекло
за собой и разрушение общества. Ибо весь этот произвол есть хорошо знакомая нам
по нашим соседям азиатчина. Кроме того, разрушение нации -реально выражено в психическом
и социальном бессилии большинства русских; так что в упадок приходят не только
государство и производство, но и рождаемость, и любая отрасль человеческой деятельности,
нуждающаяся во вложении этой национальной психической энергии.
В этом состоянии развала те, кто еще могут предпринимать хоть какие-то действия,
пытаются найти источник жизни, не обусловленный той или иной исторической формой,
но сам их обусловливающий. Остальные покорно пьют вино Цирцеи в надежде на благочестие
евреев и мусульман. Покаяние с его отрицательной стороны, т.е. разочарование,
можно считать совершившимся. Дело теперь в положительном.
Но сам процесс такого поиска был уже раньше пережит всем вышеупомянутым движением,
и поэтому на долю его представителей выпали и первые обретения. (Удивительным
образом сейчас становится ясным, что мы были десятилетие назад людьми не просто
отделившимися от народа и общества, но и предвосхитившими его собственный путь;
так что многое из тогдашних наших умонастроений сейчас фактически общепринято,
а общество в целом все более напоминает "систему". Однако, пока народ
догонял нас, мы вновь от него удалились, и нами было обретено, а не унаследовано,
конкретное христианство. Вероятно, этим обусловливается как почти полное исчезновение
в нашей среде социального конфликта, так и действительно существующий конфликт
между нами и исторической Церковью).
Так, само понимание истинного начала человека и общества, во-первых, разрушает
всякую субкультурность, которая была лишь следствием недопонимания и несвободы,
а во-вторых, противостоит безбожию и анархии современной жизни. Обретение этого
сознания обозначало реанимацию целых пластов души. В этом ключе мы рассматриваем
творчество Сергея Калугина.
В этой фигуре впервые соприкоснулись и отождествились собственно культурное движение
и субкультурное. Но так как сама форма субкультурности перестала для Калугина
существовать, а на месте русской культуры уже давно стоит большой вопросительный
знак, то его творчество впервые можно считать сразу и культурным, и субкультурным.
Более того, сама форма субкультурности и субэтничности коренилась, кроме безбожия
большого народа, также и в неопределенности религиозного понятия людей, к ней
принадлежащих. Ибо после определения понятия они либо должны были выделиться в
отдельный этнос, либо слиться со своим народом, либо умереть. В творчестве Сергея
Калугина религиозное понятие определено заметно яснее, чем в творчестве Б. Г.
Это уже не религия вообще, но определенно христианство. В этот же момент народ
начинает отходить от своих заблуждений. Безусловно, Калугин принадлежит как к
культуре, так и к субкультуре. Вопрос, собственно, состоит в том, как прочитать
христианство. Но это вопрос всей эпохи, а не только одного автора.
В связи с изменением основной духовной предпосылки его творчества совершенно по-другому
даны эмоциональные и социальные пласты творчества: ностальгия, перешедшая в культуре
русского рока в пафос инаковости, здесь возвращается к до-ностальгическому и вовсе
не ностальгическому. Мы уже говорили, что ностальгия - это данность предметов
в боли. В пафосе инаковости боль становится знаменем и теряет в своей глубине
и субъективности, выигрывая в экспрессивности и общезначимости. В песнях Калугина
боль окончательно перестает быть формой данности поэтического предмета. Такое
преодоление случалось уже у Б.Г., но у Калугина это решительнее и недвусмысленнее:
предмет дается в умственен созерцании, т.е. полагается в своем нетождественном
автору бытии. В его творчестве происходит восстановление литературного героя,
ибо последний исчезает по-настоящему тогда, когда отличается от автора лишь по
имени. В этом смысле, т.е. в том, что боль становится лишь эмоциональным моментом
и имеет явно подчиненное значение, его творчество действительно напоминает старую
поэзию, вплоть до баллад и былин. Мне хочется верить, что это возвращение к данности
поэтического предмета в умственном созерцании, случившееся у двух ныне живущих
русских поэтов - Калугина и Кожурина, - указывает на грядущее возрождение нации,
ибо наличие созерцания как такового и единство в нем - это две фундаментальных
предпосылки национального возрождения. Однако даже если это не так, и нация уже
не воскреснет, то тем трепетнее стоит отнестись к этим заповедным цветкам объективного
в эпоху разложения и субъективизма.
Другая сторона этого субстанциализма являет себя как отрицание всякой иллюзорности.
Глубокий традиционализм здесь сопряжен с личной принадлежностью к традиции. Поэтому
образы выходят глубоко проработанные, но независимые от автора (З первых песни
"Нигредо" - классический образец таких поэтических образов-философем).
Мы уже говорили, что предпосылки поэтического иллюзионизма состоят в отчуждении
социального пласта души от личного, которое неизбежно возникает у всех честных
людей в тоталитарном государстве. Это отчуждение состоит в том, что человек сначала
в социальном, а потом уж и во всей остальном становится неспособным к объективному;
в том, что автор не может считать себя богом, однако, объективирует свое переживание
в творчестве, и потому его творчество иллюзорно, ибо сопряжено только с опытом,
но не с традицией, и объективируется прежде усвоения. Прорыв Калугина в том и
состоял, что предметом личного, захватывающего переживания стало то, что безбожная
эпоха называла отвлеченностями и экзотикой. И следовательно, когда потом это переживание
было объективировано, то продукт оказался естественно принадлежащим к определенной
традиции.
С актерством дело обстоит хуже. Впрочем, почтенный Сергей, это ключ к дальнейшему
движению. Ибо поскольку наша истина не получила еще надлежащей реальности в нас,
мы актерствуем и вообще определены обществом. Но эта реальность в нас означает
дальнейшее уточнение и конкретизацию уже видимого теперь: мне кажется, что мы
актерствуем лишь до тех пор, пока мы христиане вообще; как только мы станем конкретными
христианами, так актерство слетит с нас столь же незаметно, сколь и забытое в
детстве безбожие. К слову сказать, само московское общество, к которому тебе доводится
говорить чаще, чем к нам, представляется мне более гедонистически-буддистским,
чем наше.
Еще раз скажем, что обозначает эта конкретность. По-моему, это не возвращение
и не растворение в бытовой традиционной форме христианства, но во всем - как в
теории, так и в манере - создание нового ортодоксального образа. Чтобы продолжить
традицию, нужно нарушить ее, - сказал Роман Кочетков. Чтобы продолжить ЭТУ ТРАДИЦИЮ,
нужно нарушить именно ее, добавляю я. В принципе, вторая "буддистская"
дорожка всегда открыта для сходящих с первой, но да будем верны, да поможет нам
Бог.
Тарас СИДАШ

|